Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Аналитика

22/05/2017

Язык деспота

Позавчера у меня были гости из Москвы, и разговор, естественно, зашел о том, о чем сегодня говорит вся российская столица: о масштабном проекте реновации, цель которого — снести все пятиэтажные многоквартирные дома, возведенные в период массовой застройки в конце 1950-х и начале 1960-х годов. Но проблема в том, что практически все эти дома уже давно снесены. Этот московский проект сноса пятиэтажек 1950-х и 1960-х годов постройки приведет к уничтожению четырех- и семиэтажных модернистских зданий, возведенных в начале 20-го века. На самом деле, планируется снести все, что стоит на земле, которую можно заново застроить. Это не пятиэтажные блочные дома 1950-х и 1960-х годов, однако их все равно внесли в эту категорию. Это языковая проблема.
 

Русский поэт Сергей Гандлевский как-то сказал, что в конце советского периода он буквально помешался на ассортименте товаров из хозяйственного магазина. Например, он полюбил слово секатор. Ну, это садовые ножницы. Секатор — великолепное слово. У него есть форма. У него есть вес. У него есть предназначение. Оно однозначно. Это не молоток, не грабли и не плуг. Это даже не ножницы. В мире, где слова постоянно используют в противоположном значении, возможность назвать секатор секатором, и ничем другим, была настоящей свободой.

С другой стороны, свобода, как нам известно, это рабство. Так сказал Оруэлл в «1984». То же самое говорили в СССР, где были «законы», «конституция» и даже «выборы», также известные как «свободное волеизъявление граждан». Выборы были обязательными и предполагали, что ты приходишь на так называемый избирательный участок, получаешь заранее заполненный бюллетень (с одной фамилией), а потом опускаешь его в урну для голосования, стоящую посреди зала. Таким было это «свободное волеизъявление граждан». В нем не было ничего свободного, и это не было волеизъявление граждан, потому что никакую свою волю они не изъявляли. Когда этот ритуал называли «выборами» или «свободным волеизъявлением граждан», это оказывало двойной эффект: слова «выборы», «свободный», «волеизъявление» и «граждане» лишались смысла, а сам процесс оставался неописанным. А когда что-то нельзя описать, это что-то не может стать фактом коллективной действительности. Сотни миллионов советских граждан делали то, что нельзя описать. Но я бы сказала, что они не ощущали это, так как у них не было соответствующих слов для описания своего опыта. В то же время, тот опыт, который можно точно охарактеризовать такими словами как «выборы» и «свободный», заранее дискредитировал себя, поскольку эти слова обозначали нечто совсем другое.

Будучи молодой журналисткой, я работала в стране своего рождения на родном языке. В начале 1990-х российские журналисты заново открывали для себя журналистику, которую прежде использовали в целях, прямо противоположных передаче правдивой и надежной информации. Возникали языковые проблемы. Язык политики, язык ценностей и даже язык чувств был разграблен и выхолощен. Люди на протяжении десятилетий изображали революционную страсть, и им надоела сама идея страсти. Поэтому новые российские журналисты сделали выбор в пользу языка, который был описательным в самом прямом смысле. Мы старались использовать глаголы и существительные, причем только применительно к тем вещам, которые можно было непосредственно наблюдать. Это был такой журналистский эквивалент хозяйственного магазина: если форму слова нельзя было точно описать, а вес слова невозможно было измерить, использовать его мы не могли. Такой язык хорош, когда ты описываешь то, что у тебя перед глазами, но он ужасен, когда надо передать состояние ума и сердца. Это сильно нас ограничивало.

Писать на русском языке — это непростое и опасное занятие, сродни прогулке по минному полю. Один неверный шаг может испортить всю затею. В сравнении с этим, писать на английском языке было подлинной свободой. Но потом ситуация в России стала ухудшаться. Пришла новая власть и нанесла новый ущерб языку. Владимир Путин провозгласил «диктатуру закона». Его главный идеолог стал продвигать идею «управляемой демократии». Временный президент Дмитрий Медведев сказал: «Свобода лучше, чем несвобода». Теперь слова уже не имели прямо противоположное значение. Они просто ничего не означали. Фраза «диктатура закона» была настолько бестолковой, что слова «диктатура» и «закон» становились бессмыслицей.

 
Дональд Трамп обладает прирожденным умением насиловать язык такими двумя способами. Он особенно умело берет слова и фразы, имеющие отношение к власти, и переворачивает их с ног на голову. Именно так он использовал фразу «безопасное пространство», ведя речь о посещении избранным вице-президентом Майком Пенсом мюзикла «Гамильтон». Как известно, Пенса там освистали, но потом артисты из этого спектакля говорили с ним страстно и уважительно. Трамп сообщил в Твиттере, что такого не должно было случиться. Так он вылепил фразу «безопасное пространство» для того, чтобы назвать исключительно безопасным то место, где люди обычно не чувствуют себя в безопасности и ощущают себя бессильными. Заявив, что второй по степени влияния и власти человек в мире должен иметь «безопасное пространство» на публике, Трамп перевернул это понятие с ног на голову.

 

Тот же самый фокус Трамп проделал с фразой «охота на ведьм», заявив, что именно этим занимаются демократы, пытаясь отомстить за поражение на выборах. Но проигравшие, как большие, так и маленькие, обычно не могут вести охоту на ведьм, потому что охотник на ведьм должен обладать силой и властью. И конечно же, он точно так же узурпировал и извратил термин «фейковые новости».

Но Трамп обладает особым талантом, используя слова таким образом, что они ничего не значат. Все у него великолепные, и все замечательно. Любое слово можно вставить или убрать. Сначала НАТО «устаревшая», а затем «больше не устаревшая». Это нарушает не только наше понимание слова «устаревший», но и наше общее представление о линейном времени.

А еще Трамп умеет взять слова, а потом свалить их в кучу, которая лишена всякого смысла и значения. Вот одна из многих выдержек, взятая из его интервью Associated Press о первых 100 днях президентства:

Первое, есть величайшая ответственность. Например, когда пришло время запустить 59 ракет «Томагавк» в Сирии. Я говорю себе: «Знаешь, это нечто большее, чем просто семьдесят девять (так в оригинале) ракет. Это еще и смерть, потому что могли погибнуть люди. Это риск, потому что если ракета полетит, а потом взорвется в городе, в районе проживания гражданского населения — знаете, эти лодки были в сотнях миль от цели — если ракета упадет в центре города или деревушки… такие решения принимать намного труднее, чем обычно. [неразборчиво]… Это жизнь и смерть, и многое другое…. Поэтому здесь гораздо больше ответственности [неразборчиво]… Финансовые издержки от всего, они очень велики, у каждого ведомства. Соединенные Штаты, они в тысячи раз больше, чем самая крупная компания в мире.


Вот частичный перечень слов, которые в этом отрывке потеряли свой смысл: «ответственность», цифры «59» и «79», «смерть», «люди», «риск», «город», «гражданский», «деревушка», «решение», «трудно», «обычно», «жизнь», «Соединенные Штаты». Даже слово «неразборчиво», которое вставили журналисты, здесь ничего не значит, ибо разве может быть что-то «неразборчивым» во время интервью лицом к лицу? Роль журналиста тоже потеряла свой основополагающий смысл: интервьюер вынужден участвовать, прерывать невразумительный монолог дополнительными вопросами или словами типа «верно», но это создает ложное впечатление, что что-то в словах Трампа на самом деле «верно» или может быть правильным, хотя на самом деле он одновременно говорит все и не говорит ничего. А это не может быть верно.

Словесные нагромождения Трампа наполняют статикой общественное пространство. Это как если бы вместо воздуха мы начали дышать угарным газом. Это смертельно. Он отравляет пространство нашей коллективной действительности. Ведь зачем нужен язык: чтобы вы могли сказать «секатор», купить его и пользоваться им. Чтобы хирург мог сказать слово «скальпель» в уверенности, что операционная сестра вложит инструмент ему в руку. Чтобы мать могла понять рассказ своего вернувшегося из школы ребенка, чтобы судья мог оценить доводы защиты и обвинения. Но все это невозможно, когда слова ничего не значат.

Мы, авторы, с конца 20-го века часто тратим время на сомнения в способности слов отражать факты, и в существовании самих объективных фактов. Есть люди, которые с ликованием или со стыдом наблюдают некую связь между этим пост-модернистским занятием и пост-правдивыми, пост-языковыми привычками Трампа. Мне кажется, это основополагающее недопонимание, а может, добровольное соединение намерений. Когда писатели и ученые сомневаются в ограниченности языка, эти сомнения неизменно вызваны стремлением пролить больше света на публичную сферу, осознать коллективную действительность, в которой сегодня больше нюансов, чем вчера. Стремлением в большей степени сосредоточиться на форме, весе и предназначении той вещи, которая может иметь название, или найти названия тем вещам, которые в прошлом не наблюдались. В этом деле мы очень сильно зависим от общего языка. Как писала Ханна Арендт (Hannah Arendt):

Мы из собственного опыта знаем, что никто не может самостоятельно и в одиночку адекватно постичь объективный мир во всей его полной реальности, потому что мир всегда показывает себя человеку только с одной стороны, которая соответствует его позиции в мире и определяется им. Если кто-то хочет увидеть и ощутить мир таким, какой он есть «в действительности», то сделать это он может, лишь поняв его как нечто такое, с чем согласны многие люди, что лежит между ними, что разделяет и связывает их, что по-разному предстает перед разными людьми и становится понятно только в той мере, в какой люди могут об этом говорить, обмениваться друг с другом мнениями и точками зрения, сопоставляя их друг с другом. Только в свободе нашего общения друг с другом мир, о котором мы говорим, возникает во всей его объективности и всесторонней видимости.


«Только в свободе нашего общения друг с другом». Чтобы сохранить эту свободу, мы должны стать хранителями и блюстителями нашего языка. Мы должны делать так, чтобы он жил и работал. А это значит, что слова надо использовать обдуманно. То есть, ложь надо называть ложью. Я говорю это вам, люди с Национального общественного радио (National Public Radio), где, среди прочего, родилось выражение «неверное заявление». Национальное общественное радио приводит довод о том, что определение слова «ложь» предполагает намерение (ложь — это заявление, сделанное для того, чтобы обмануть) — а у него нет исчерпывающей информации о намерениях Трампа. Но проблема состоит в том, что эвфемизм «неверное заявление» имеет явное дополнительное значение — отсутствие умысла. То есть, как будто Трамп просто случайно сделал неверный шаг. Но слова существуют во времени: выражение «неверное заявление» предполагает, что это единичный случай, и тем самым освобождает Трампа от ответственности за многочисленную ложь. Применительно к Трампу выражение «неверное заявление» означает ложь — поскольку существование нейтральных слов тоже является ложью.

Когда слова используются для лжи, это разрушает язык. Когда слова используются для сокрытия лжи, пусть ненавязчивого и незаметного, это тоже разрушает язык. Когда на невразумительную болтовню мы отвечаем вежливыми словами, мы одобряем ее, и это тоже разрушает язык. Это не просто вопрос престижа автора или объективности журналистики. Речь здесь идет о выживании общественной сферы.

В России сначала забрали слова о политике, о ценностях и о страсти. Затем забрали слова о действиях, слова, описывающие здания, цифры, которые обозначают даты. А потом вообще не осталось слов, которыми можно говорить. Это не только российское явление. Вот что говорил об этом Конфуций:

Если язык неправильный, тогда то, что говорят, это не то, что имеют в виду. Если то, что говорят, это не то, что имеют в виду, тогда то, что нужно сделать, остается несделанным. Если дело не делается, ослабевает нравственность, разрушается искусство. Если справедливость сбивается с пути, люди останавливаются в беспомощном смущении. Поэтому в том, что говорится, не должно быть произвольности. Это важнее всего.


Придет время (а я боюсь, что оно придет не скоро), и нам придется задуматься о том, как устранить ущерб, причиненный нынешней эпохой американской политики. У меня есть опасения, что через какое-то время мы, индивидуально или коллективно, откажемся от определенных слов, поскольку они полностью лишились смысла и значения. Я, например, вполне могу отказаться от слова «великолепный». Но мы обязаны сделать так, чтобы после Трампа мы пришли в новую эпоху с другими словами, которые не утратили свой смысл: «закон», «свобода», «правда», «власть», «ответственность», «жизнь», «смерть», «пятьдесят девять», «президент», «президентский», «беспрецедентный», «ложь», «факт», «война», «мир», «демократия», «справедливость», «любовь», «секатор».

Маша Гессен (Masha Gessen)

Логотип The New York Review of BooksThe New York Review of Books, США


http://inosmi.ru/politic/20170521/239377971.html